Допрос с пристрастием. Литература изгнания Борис Хазанов, Джон Глэд

У нас вы можете скачать книгу Допрос с пристрастием. Литература изгнания Борис Хазанов, Джон Глэд в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

Начнем с того, что нет уже никакой советской власти, а соцреализм еще раньше приказал долго жить, не правда ли? Получается, что вы себя мыслите в борьбе с трупом, который того и гляди вас одолеет, и вы превратитесь в такого же, как он, вампира. Да, воспоминания о советской литературе, вообще всякие попытки обратиться сызнова к этой литературе наводят на мысль о вампиризме. Труп организованной литературы разгуливает но ночам, сосет кровь спящих.

В том-то и дело, что она и приказала долго жить и жива. В России живы и здоровы ее адепты. Но мало кто имеет право произнести его вслух. А Борис Хазанов - имеет право. Перевод с нидерландского Светланы Князьковой.

Нет, в самом деле интересно: То есть лично-то я, как человек по происхождению советский, ничего особенно непостижимого тут не нахожу. И ответ мне известен заранее. По-видимому, тиран или там диктатор, в отличие от нормальных людей - и от ненормальных, от людей вообще, - поступает всегда целесообразно. Другое дело, что у него за цель; предполагаю - осуществить, разыграть в реальности какую-то фантазию о самом себе, столь примитивно-интимную, что она несовместима с жизнью кое-кого из нас, а то и большинства.

Эта фантазия действительно составляет неотчуждаемую тайну тирана. Раскрывшись, она наверняка и сразу сделала бы его смешным - и, значит, погубила бы. Тиран наводит страх, чтобы спастись от смеха, - Набоков прав.

Инстинктивное презрение тут равняется интуитивному прозрению; во всяком случае, верней подводит к сути, чем самый напряженный анализ. Но это всего лишь по-моему. А всемирно известный нидерландский писатель Рудольф Гертер - герой вот этой "черной идиллии", принадлежащей, как говорится, перу всемирно известного нидерландского писателя Харри Мулиша, - считает иначе. Сталин и Мао тоже повинны в массовых репрессиях, но в них нет загадки, и поэтому о них гораздо меньше написано.

В истории человечества можно встретить немало личностей, подобных им, такие, как они, всегда есть и будут, но подобным Гитлеру был разве что сам Гитлер. Не исключено даже, что он самая загадочная личность в истории, потому и национал-социализм по сути своей имеет мало общего с мелкотравчатым фашизмом Муссолини или Франко. Хорошо бы под занавес двадцатого века сказать о нем последнее слово, своего рода Endlosung der Hitlerfrage". Вот он и обдумывает, этот Гертер, как бы написать такую книгу - художественную, - которая решила бы "проблему Гитлера" раз и навсегда.

Итак, перед нами роман о работе над романом вообще-то, по российским стандартам - повесть о повести , сочинение о ремесле сочинителя, каковое ремесло Харри Мулиш изучил на практике и понимает, пожалуй, поглубже, чем его Гертер - своего Гитлера. Самоанализ литературной техники, философия вымысла тут интересней всего остального.

Речь идет о старинном, еще вальтерскоттовом приеме: От Вальтера Скотта и вплоть до Юрия Тынянова историческая беллетристика использовала этот прием иллюстративно, экстремальный эпизод изобретала по аналогии: Людовик IX обходится с Квентином Дорвардом, как ему свойственно было обходиться с другими, не вымышленными людьми в других, не вымышленных обстоятельствах о чем свидетельствуют такие-то источники , - сами теперь видите, какой это был характер, или как понимает его романист.

Но в том-то и дело, что герой Харри Мулиша своего героя антигероя не понимает; так прямо и говорит: Значит, необходимо придумать эпизод заведомо небывалый, причем такой, чтобы втолкнуть персонажа в психологическую либо моральную западню, откуда ему не выбраться иначе как ценой своей тайны. Мне кажется, это и есть путь истинного искусства: Тут, как и бывает обычно в романах о романах, на помощь писательскому вымыслу героя приходит сама действительность: На лекцию Гертера в зарубежном турне, в Австрийской национальной библиотеке является чета старичков и просит о встрече.

Старички, как выясняется, в свое время служили на вилле Гитлера Бергхоф, что в Австрийских Альпах: А теперь пенсионеры, проживают в доме престарелых. И хранят страшную тайну - и открывают ее Гертеру: А потом г-на Фалька, названого отца, вызвал к себе Мартин Борман и сказал: И г-н Фальк, естественно, застрелил ребенка. По правде говоря, если что и поражает в этой истории, так это невероятная халатность гестапо: Столь же удивительно читать в эпилоге, стилизованном под дневник Евы Браун, как ее отец доказал - вопреки навету Гиммлера!

Он отыскал их на чердаке, в старой коробке из-под обуви, и фальсификация стала очевидна". Тайная политическая полиция позволила какому-то сельскому аккуратисту сорвать операцию, санкционированную высшим руководством!

В Советском Союзе такое разгильдяйство не допускалось. Полагаю, впрочем, что и в Рейхе. Автору просто пришлось отступить от правдоподобия, чтобы свести концы с концами, придуманный факт - с непридуманным: Что же до самого этого сюжетного эксперимента По-моему, способность к детоубийству, да еще мотивированному юдофобией, - в ком, в ком, а в Гитлере не совсем неожиданная черта.

Однако писатель Гертер, выслушав повествование старичков, испытывает прилив настоящего вдохновения - и наговаривает в диктофон бурно-глубокомысленный этюд, поминая Платона и Канта, Вагнера и Ницше, и еще Ансельма Кентерберийского, и черные дыры из астрофизики Теперь ему ясно как день: Гитлер был "подлинным богоявленным посланцем мира мрака", "порождением свирепых праисторических гигантов и гигантш", "воплощением Полностью Непознаваемого", представителем "темной динамической воли, которая правит всем миром, включая орбиты планет, и которая у человека принимает форму тела" Вся эта философская истерика разрешается, само собой, пароксизмом рыданий: Такая парадоксальная бесчеловечность вызывает к нему почти сакральное отношение, пусть даже в негативном смысле В этот момент за героем Харри Мулиша приходит его омерзительный персонаж и увлекает в свое тошнотворное Ничто.

Русский толстый журнал как эстетический феномен. Белкина Страница Литературной премии им. Борис Хазанов, Джон Глэд. Самый поэтичный текст уже процитирован - Татьяны Костиной, про все эти ливанские разносолы.

Не умею я, бедный подмастерье, сочинить рецензию, подобающую такой книге. Ну, значит, в вузовских всех учебниках по русской литературе этот параграф рано или поздно сделается обязательным: А в этой - Джон Глэд пишет прямо по-русски, причем без малейшего акцента. I Вот он и обдумывает, этот Гертер, как бы написать такую книгу - художественную, - которая решила бы "проблему Гитлера" раз и навсегда.

Наверное, тут есть о чем подумать. Только очень не хочется. Контакты По всем вопросам обращаться к Сергею Костырко Адрес для писем: ДГ он в тёплой шинели. Выходит из-за стола, просовывает руку сквозь прутья решётки и распахивает створки окна настежь.

Свежий воздух не помешает Мы можем сказать о себе и других, что мы живём в трёх временах. Я подразумеваю не времена грамматики, которых в русском языке тоже три, не будущее, прошедшее и настоящее, о которых Августин говорит, что они суть не что иное, как три вида настоящего времени: Три времени, упомянутых мною, это внутреннее время, внешнее время и время, которое именуется историческим.

Как всякий человек, писатель принужден жить в этих трёх временах или, если угодно, преодолевать их. Но эмигрант, сохраняющий память о стране, откуда он родом, выключен из внешнего времени. Он наедине с самим собой - и с великой мнимостью истории.

Он сбросил с себя рубище актуальности и зябнет. Это почти то же самое, что сказать: Он греется у костра памяти. Писатель-эмигрант работает с внутренним временем, с прошлым - для будущего. Всё обман, всё мечта, всё не то, чем кажется. Вы приплели сюда Ньютона и Эйнштейна, это напомнило мне слова Троцкого о Клюеве: В самом деле, к чему было ссылаться на великих физиков?

Нет, уважаемый, вы меня не поняли. Так вот, если вернуться к нашей теме Вообще всякий текст устроен так, что он существует во времени. Но я имел в виду нечто другое. Меня не устраивает хотя сам я писал довольно много в этом роде последовательный рассказ о событиях. Нет, время - это стихия или субстанция, нечто вроде первоматерии сознания, из неё рождается всё и всё в конце концов в неё уходит.

Возможно, я выражаюсь слишком выспренно. Это - время как таковое: Теперь позвольте мне привести две цитаты к сожалению, довольно длинные из моих собственных сочинений. Пересказывается сон или сноподобное состояние. Я смотрел на неё с недоумением. Я почувствовал, что забыл, что было дальше, и пока я не вспомню, она не поднимется с мостовой. Вокруг начал накапливаться народ, к нам протискивался запыхавшийся старик с белыми усами, а я всё ещё стоял, напрягая память; по-прежнему шелестел поток машин, толкались зонты; мы находились в пространстве памяти.

Память не есть фиксация прошлого. На самом деле память - это победа над временем: Всё было согласовано в эпизодах ушедшего прошлого; история преодолевалась, уступая место иной структуре.

Вот почему канувшие в пропасть события оставили немолчное эхо в ушах и образы заурядных людей виделись окружённые как бы светящимся окоёмом. Но главное - оно само становится другим временем. Ничто так не обнажает нашу беспомощность перед временем, как пробуждение. Во сне мы преодолеваем время, но, проснувшись, видим, что победа была мнимой.

Время кажется необходимым условием бытия, однако сон убеждает нас, что можно жить вне времени. Сон показывает, чем была бы наша жизнь вне времени; во всяком случае, она была бы не менее полной, не менее богатой впечатлениями, не менее насыщенной чувствами. Тем ужаснее сознание порабощённости временем, когда мы просыпаемся. И напрашивается простая мысль: Иначе говоря, жизнь во времени ещё не доказывает, что мы живём на самом деле.

С тем же успехом можно считать, что мы двинулись в путь только потому, что сидим в вагоне, - между тем как вагон отцеплён. Время есть нечто возникшее из ничего, чтобы, не успев стать чем-то, снова уйти в ничто.

Время есть именно то, что превращает нашу жизнь в ничто, прежде чем мы сами превратимся в прах, а мир сгорит или окоченеет. Бабуся была человеком, который бодрствовал, не просыпаясь, - иначе не скажешь. Она жила посреди своей долгой жизни, где всё - прошлое и настоящее - принадлежало ей, всё присутствовало как не подвластная времени действительность. Единственный человек, который принимает её всерьёз и даже предлагает ей руку , - это старик-еврей, живущий в котельной.

Но и он становится жертвой доноса: Парадокс в том, что эта абсурдная версия в некотором роде не совсем абсурдна: Время - это конкретная эпоха, и время - это просто время. И в конце концов весь роман притязает на преодоление линейного однонаправленного времени. Всю жизнь я сторонился политики: Упрёк, что-де каждый обязан ею заниматься, так как она касается каждого, - этот упрёк я понять не в состоянии.

Речь Роберта Музиля на Всемирном конгрессе писателей в защиту культуры. ДГ занят перебиранием бумаг на столе. А вот тут есть кое-какой материалец Из вашего письма Григорию Померанцу от 13 мая года: Чрезвычайно довольный, потирает руки. Это уже бунт скорее эстетический, чем политический. Но ведь есть другие русские эмигранты, которых вполне устраивал знаете, до сих пор не могу привыкнуть говорить об СССР в прошедшем времени художественный кодекс изгнавшего их государства.

Их спор с советской властью носил идеологический, а вовсе не художественный характер. Таким был, например, покойный Владимир Максимов. Есть писатели - таким был, например, Эзра Паунд, - да и вас можно сюда причислить, - которые выражают своим отъездом и политический, и художественный протест. Получается классификационная таблица с четырьмя квадратиками - правда, несколько примитивная Разрешаю вам - в рамках следствия - обсудить её.

В писателе хотят видеть проповедника. Тогда его можно записать в союзники или враги. Кто не знает, что выступить в защиту чего-либо или против чего-то - верная гарантия успеха? Но вернёмся к нашей конкретной ситуации. Вы разграничили политическое и эстетическое противостояние тоталитарному режиму. Но, добившись, наконец, свободы - по крайней мере, для себя, - писатель-эмигрант может довольно скоро заметить, что он остался несвободным.

Счастье для него, если он это осознал. Ловушка, в которую они попали, парадоксальным образом была по-прежнему идеологией: Вот почему они не посягали на художественный кодекс. Этот кодекс был изначально инфицирован, или, если хотите, был предрасположен к тому, чтобы стать инструментом идеологии. Расплевавшись с коммунистической догмой, они испытали тоску по новому идеологическому одеянию. Другие, напротив, уверяли себя и других, что их противостояние относится всецело к сфере эстетики.

Сама эта власть отнюдь не придерживалась такого взгляда. Нам бы следовало, чтобы не запутаться в словах, определить, что мы понимаем под идеологией. Я боюсь влезать в терминологические дебаты. Новых идеологий не бывает, как не бывает новых литературных сюжетов или новых способов любви. Искать идеологию не приходится. Художник - существо женственное. Идеология хочет лечь с ним в постель. Хочет поселиться в его доме, чтобы его поработить. Так, чтобы от него в конце концов ничего не осталось.

Здесь уместна не только метафора сожительства, но и метафора болезни. Можно жить с болезнью, однако здесь мы имеем дело с болезнью, от которой неровен час и помереть. Изнасилованное искусство мстит за себя, умирая. Любимое занятие критиков - вычислять идеологию, так или эдак интерпретируя художественный текст. Можно в самом деле сослаться на знаменитых писателей, время от времени выступавших в роли глашатаев того или иного вероучения.

Из чего, однако, не следует, что мы можем серьёзно и уважительно говорить о необходимости новой идеологии, когда прежняя слишком уж себя замарала. В том, что я говорю, в сущности, нет ничего нового; как уже сказано, мы имеем дело с вечной коллизией. Может статься, в этом состоит великий урок изгнания, урок эмиграции, боровшейся за свободу и оставшейся внутренне порабощённой, - я имею в виду политическую эмиграцию писателей из несвободной страны. Но литература, - для которой, на мой взгляд, реально действенным может быть только один постулат: Литература - это своеобразное единоборство с языком, она предстаёт перед нами как единственный антидот против рабства, которое несёт с собой речь идеолога, проповедника, политика и даже учёного.

Потому что литература работает с игровыми моделями. Все идеологии обладают общим свойством - каменной серьёзностью. Литература свободней науки, которая обладает определённой степенью принудительности, ибо ищет истину и верит в единственную истину. В отличие от науки, идеология с порога объявляет себя истиной, и Что же касается литературы, то она не то чтобы отрицает истину, но приучает к мысли о том, что истина многолика.

Отсюда естественно вытекает глубоко презрительное отношение ко всякой идеологии. Конечно, это не значит, что идеология побеждена. Идеология зарывается, как в окоп, в почву родного языка.

Идеология - не та, так эта - бессмертна. В каком-то смысле искусство живёт ради самого себя. В конце концов это свойство всего живого. Не есть ли это единственная приемлемая философия искусства в нашем омерзительном столетии. Философия, которая оправдывает существование художника, возвращает ему достоинство, наделяет его, как выразился однажды Музиль, женским умением защищаться. Парадокс в том, что, защищая себя и свою свободу, искусство отстаивает свободу и достоинство человека.

Башня слоновой кости - что ж, это и есть способ отстоять суверенность человека. ДГ выходит из-за стола, приближается к подследственному и показывает ему кукиш. Когда вечером мы выехали из-за заставы Других взглядов был Брехт, убеждённый сторонник общественного engagement. Но и Брехт был вынужден заниматься политикой больше, чем ему хотелось бы, и в Америке, и в Восточной Германии, куда он вернулся после войны. В любой эмиграции есть поборники чистого искусства и есть те, кто готов наступить на горло собственной песне.

Мне кажется, что первые, как правило, уходят в эмигрантское небытие. Но так ли уж они были аполитичны? Ещё сомнительней его утверждение, будто он в то время не читал Кафку.

Что же касается Бродского, то для его славы поработали чинуши, приговорившие его к ссылке как тунеядца. Неплохой романист, спору нет, но без политики тиражи его книг вряд ли конкурировали бы с Библией.

Теперь холодная война кончилась - его перестали читать. Чистое искусство с трудом удерживается на высоком краю. Всё это, даже не учитывая обстоятельств личной жизни писателя. Изгнание формирует его жизнь заново, момент эмиграции становится роковым.

Тут вступает в силу банальнейший закон: Господин следователь смешал Божий дар с яичницей. Вы свалили в одну кучу разные вещи. Ведь если я сейчас собираюсь вам возразить, то совсем не потому, что утверждаю, будто у писателя не может быть, как у всякого человека, политических симпатий и антипатий.

Вернёмся к главному, чтобы не вязнуть в мелочах. Дело идёт о свободе. Не зря она возгласила словами своего поэта: Не говоря уже о том, что для иных оно была спасением от тюрьмы и лагеря. В сущности, это и было тем проклятьем, которое они привезли с собой.

Но я не хочу выключать себя из этого круга, в конце концов и я восемь лет состоял редактором эмигрантского антикоммунистического журнала, чей лозунг был борьба за права человека в тоталитарном мире, и, по правде сказать, не знаю, почему я должен этого стыдиться. Век тоталитарных режимов, концлагерей и тайной полиции, век, если не самый худший мы не знаем, что будет впереди , то уж по крайней мере не лучший в истории человечества, - так я рисую себе и сейчас время, в котором нас угораздило родиться и жить.

Не будем говорить и о расколе, в конце концов сокрушившем журнал изнутри внешней причиной было прекращение американских субсидий , расколе, в котором я играл роль стороны, противящейся тотальной идеологизации. Я вижу в этой полузабытой истории пример несовместимости идеологии и литературы.

Литература ставит писателя перед выбором. Он может это не осознавать хотя едва ли может не почувствовать , однако результаты его работы засвидетельствуют, что этот выбор был сделан. Скажем спасибо изгнанию за то, что оно ставит все точки над i. Вы говорите утешительный прогноз! Я знаю, что такое свободное искусство: Было, было, батюшки мои, всё было да быльём поросло А теперь и сказать невозможно, что такое Рысаков спустили, серебро давно спустили Практика эта отнюдь не была исключением.

Однажды я получил, видимо, по недосмотру аппаратчиков из университетской администрации, доступ к центральному компьютеру и узнал, что в этом крупном университете 38 тыс. Тогдашний ректор физик даже изрёк по этому поводу: Вот вы всё хнычете: Для подавляющего большинства человечества ваша культура представляет собой нулевую ценность. Но массы демократично голосуют вовсе не за ваши ценности. И если интеллигенция у себя дома составляет ничтожное меньшинство, то в изгнании, чтобы заработать на жизнь, ей только и остаётся, что прикрывать собой срамные места чужой системы.

Средства на издание журнала, на гонорары авторов и зарплату сотрудников добыл, пользуясь своими связями, Любарский, известный диссидент-правозащитник; он же пригласил меня вскоре после моего приезда участвовать вместе с ним в журнале. У меня был некоторый опыт журнально-редакционной работы: Нашему мюнхенскому эмигрантскому журналу я отдал много времени и сил, особенно вначале, когда я был единственным человеком в редакции, говорившим по-немецки; регистрация в учреждениях, создание ферейна формальное , устав и пр.

Получая весьма щедрые субсидии, мы, однако, работали совершенно свободно. Хозяевами были мы сами. Невозможно описать, с каким воодушевлением мы начали наше дело, передать это чувство счастья обретения свободной речи. Да, конечно - в каком-то смысле. Вы говорите о холодной войне и при этом - возможно, этого не замечая - пользуетесь терминологией холодной войны. Было бы странно и сегодня кажется мне странным сопоставлять, к примеру, американское ЦРУ, какими бы непристойными ни выглядели подчас его телодвижения, с тайной полицией в СССР.

Америка была для нас другом и, если говорить о сопротивлении советскому режиму, - союзником. Итак, вернёмся к эмиграции, о которой вы говорите совершенно справедливо , что американские политики использовали её в своих целях. Справедливо, однако, и обратное: И сейчас мы можем подвести итоги, мы обозреваем плоды.

Вы вспомнили замечательную фразу вашего ректора-троглодита: Может быть, напротив, надо этим гордиться? Собственно говоря, новостью и огорчением является только то, что литература вытеснена из жизни этого общества, от которого, очевидно, ждали иного. Но высокая культура аристократична. Она по определению не может быть всенародным достоянием. Современное общество есть общество нового плебса.

Плебс не может не испытывать глухой ненависти к занятиям, не обещающим реальную выгоду, и к людям, чья польза неочевидна. Заметьте, - хотя кому я это говорю, вы знаете это лучше меня, - что сама по себе такая ситуация отнюдь не новость; новым и неслыханным было бы обратное.

Вернуться домой или остаться изгнанником? Люди моего склада, космополиты по инстинкту или по необходимости, духовные посредники, пионеры и предшественники будущей всемирной цивилизации, будут у себя дома или всюду, или нигде. Или всюду, или нигде Не кажется ли вам, что мы отвлеклись от темы? Я вхожу во вкус. Мог бы сделать в Советском Союзе блестящую карьеру как литературный критик, - как вы полагаете?

Нет уж, всяк сверчок знай свой шесток. И вообще - всяк есть, да не всяк крякает. Хотя оно, конечно, всяк кулик в своём болоте кулик. А знаете ли вы, что у алжирского бея шишка под самым носом? Теперь господину следователю угодно шутить. А между прочим, неплохо было бы закрыть окошко, ведь на мне-то всего лишь арестантская курточка. И, пожалуйста, отверните рефлектор Что бы вы делали, милейший, без этой литературы? Пришлось бы переквалифицироваться, как говорил Остап Бендер.

От темы можно и отвлечься. Почему бы и нет, для разнообразия. Сколько бы вы там ни наворочали учёных трудов и следственных протоколов. Подумать, до каких времён мы дожили. Можно учредить лабораторию депортации, кафедру лагерей принудительного труда. Изгнание - это, знаете ли, такая штука вроде ампутации ноги. Слава Богу, что отрезали, иначе гангрена и каюк.

Но существуют фантомные боли. С ними просыпаешься утром и ложишься вечером спать. Потому что писатель в России - вроде сбежавшего из тюрьмы уголовного преступника; еврей - профессиональный изгнанник со времён Тита; что же касается писателя вообще, то есть писателя в сегодняшнем мире, то этот персонаж больше всего напоминает пешехода на автостраде. Страшных эпох в истории было более чем достаточно. А теперь - насыпьте-ка мне ещё горстку семечек.

Надеюсь, это не для протокола? А это мы ещё посмотрим. Литератор в изгнании - это и швец, и жнец, и в дуду игрец: Потом он дарит свою книжку знакомым, которые ставят её на полку всё-таки с автографом , но читать - не читают. И всё же он продолжает писать. Его холсты вызывали чувство тревоги. Никто их не покупал. Выставлять их у себя дома или хотя бы просто хранить было уже негде.

И так как материал дорог, а мастер был невероятно скуп, то он преспокойно писал следующую картину поверх старой. Вернёмся к нашим баранам: Человек умирает, его мысль подчас переживает его.

Бернард Шартрский писал в начале только что истекшего тысячелетия, что мы видим дальше наших предков не потому, что мы их умнее, а потому, что стоим у них на плечах.

Главное не то, что мы, букашки, выживаем или не выживаем, а то, что продолжает жить биологический вид. Мы вольны делать что хотим, но наши гены определяют, чего мы хотим.

Осознав свою бренность, человек сопротивляется. И он создаёт - мосты, книги Мироздание кипит, галактики разлетаются, наша обыденная планета взрывает свои недра в одной точке, чтобы вновь погрузить их вглубь в другой.

Время и пространство взаимозаменяемы, материя превращается в энергию и наоборот, вроде того как доллары можно превратить в марки или франки. Ад нам описывали в виде гигантских раскалённых сковород, на которых грешники никогда не доходят до кондиции, а если кому удалось выскочить, тот сразу попадает в кипящую серу. Словом, вернись Данте и попади он в эту школу, он убедился бы, что его прогнозы подтверждены современной мыслью.

Нам, шкодникам, всевластие Высшей воли ничего хорошего не сулило. Хазанов, приговор, который вас ожидает, смертный приговор - время. Вам не удастся своими книгами отстоять ваше я. Сохранится, быть может, на какой-то исторический миг лишь ваша ДНК, мало чем отличающаяся от своих аналогов у свёклы или червя.

Так что и в литературе, повторяю, важен не продукт, а процесс. Удивительно, но ваши слова демонстрируют, до какой степени мышление человека года всё ещё сковано представлениями восемнадцатого и девятнадцатого веков, всё ещё находится во власти позитивизма и детерминизма. Вы ссылаетесь на достижения генетики и т. Мы, наша жизнь - текст, продиктованный предками, нацарапанный с помощью четырёхбуквенного алфавита наследственности? Мы - не более чем производное нашей наследственности, его реализация, его функция?

В какой-то мере - да. Кого не гипнотизировала мысль о том, что каждый из нас - реинкарнация пращуров? Вот сейчас, в эту минуту, сам того не ведая, я, может быть, повторяю мимику и жестикуляцию моего давно истлевшего прадеда, говорю его голосом и разглагольствую - о чём бы я ни говорил - в том же духе, в таком же стиле, как некогда, комментируя строчку Священной книги, рассуждал и аргументировал он, и точно так же мой правнук возродит в себе черты моего образа мыслей, моего характера и моего лица, вроде того как знаменитая нижняя губа Габсбургов веками переходила из поколения в поколение.

Но сказать так значит описать только одну сторону медали. Каждый из нас - чужой в своём роду. Для вас генетический код - что-то вроде новой астрологии, модернизированное одеяние судьбы.

Если это так, то жизнь человека или, лучше сказать, самореализацию человека нужно уподобить классическому сюжету - греческой трагедии рока. Литература - побочный продукт этой тяги, такой же эфемерный, как и её творец; вы это хотели сказать? Чего стоит, спрашиваете вы, литератор-эмигрант с его манией сочинять книги, которых заведомо никто не прочтёт; и разве это не самый яркий пример, не лучшее доказательство тому, что истинный резон писательства - всего лишь в самом процессе, а не в его результате.

Об этом писателе-изгнанике говорится так: И так изо дня в день, десять лет, двадцать лет. Его рукописи, перевязанные бечёвкой, лежат вместе с кипами старых газет у подъезда в ожидании сборщиков утильсырья, и ветер листает его прозу. На это можно ответить только одно - словами поэта: Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся. Но с вашей точкой зрения нечего делать. Видите ли, существует такой способ решения проблем: Мы знаем, что мы смертны, но живём так, словно об этом не знаем.

Я понимаю, что мои литературные упражнения - писание пальцем на песке, волна смоет написанное, прежде чем я успею перечитать его. И всё же я продолжаю этим заниматься. Этот литературный инстинкт обманчив, потому что продукт оказывается чаще всего ещё менее долговечен, нежели сам производитель.

С чем я не могу согласиться, так это с тем, что творческий процесс может быть целиком редуцирован к этому первоначальному механизму. Литературное творчество основано на мобилизации памяти, которая преобразует и преодолевает время. То самое время, о котором вы говорите: Мы - время, время уходящее.

Писатель может ответить вслед за Прустом: Но писательство есть ещё и способ выломиться из клетки нашего собственного я. Вам угодно выводить это упорство, напоминающее упорство моего героя, из весьма элементарной психологии, - meinetwegen, пожалуйста. Подобно биологической наследственности, наследство культуры не бессмертно во всех его элементах.

Не только маленький жалкий сочинитель жаждет остаться - литература настаивает на своём бессмертии. Литература даёт писателю увидеть в зеркале бесконечную вереницу его предков, и он проникается уверенностью, что эта вереница будет продолжена. Писатель, словно мореход, высаживается на острове, имя которому - традиция.

Всё это звучит риторически, но нужно войти в литературу и жить в литературе, и ощутить писателей дальних веков как своих товарищей по ремеслу и общей судьбе, чтобы проникнуться этим чувством континентального жителя.

Вы говорите о генетике, о родовом, рядом с которым индивидуальное ничтожно, эфемерно, обречено. Но индивидуум - залог продолжения рода. Полночь трясёт память сквозь просторы тьмы.

Рапсодия о ветреной ночи. Полный абсурд, но надо же было оправдывать своё существование колоссальному аппарату сыска. Западные слависты вас тоже забросили. Остался только ваш покорный слуга, который за вами наблюдает, как учёный за подопытным зверьком.

Пожалуй, и с долей мазохизма: Отсюда - частично мой интерес к вам. Не хочется, конечно, чтобы допрос влиял на допрашиваемого, другими словами - чтобы процесс наблюдения деформировал объект наблюдения, но ничего не поделаешь. Не могу же я пробраться к вам на квартиру, чтобы установить скрытый микрофон. Но перенять у них опыт было бы всё же недурно.

Так вот, втереться к вам в доверие Ведь по нашим правилам вопросы задаю я. А ваше дело - отвечать, оправдываться, да, оправдываться, совсем как в те времена, когда вас тягали на допросы там. Может быть, вам даже польстит роль бабочки, на которую я нацелился своим сачком? Чувствуете сладкий запах эфира, несущий вам крылатую вечность на конце стального копья, в пыльной витрине энтомологического музея?

Ведь жизнь бабочки-беллетриста так коротка, что хочется продлить сладкий миг нежданного-негаданного успеха. Пожалуй даже осмелитесь упрекнуть его.

Впрочем, не хочу подсказывать, о чём вы можете меня спросить. Или лучше всё-таки повременить со встречными вопросами? Кто знает, куда в конце концов заведёт нас наша беседа Никто не знает, - вы ещё меньше, чем я. На самом деле - ничего не скажешь - вы нокаутировали меня. И я слышу над собою голос судьи, который считает секунды.

Важный для нас обоих. Да я только о ней и думаю. Но когда я всматриваюсь в самого себя, я перестаю понимать, что значит это слово - искренность. Ничто так сильно не отличается от меня, как я сам. Нет, я, пожалуй, о себе так не скажу. Мы до таких рафинированных форм рефлексии ещё не дошли. Откровенность для нас - изначальное свойство, а не что-то навязываемое извне.

Что заставляет вас заниматься тем, чем вы занимаетесь: Я спрашиваю вас, потому что о том же спрашиваю и себя. Чтобы создать иллюзию второй жизни, вот зачем. Все остальные причины, цели, амбиции - второстепенны. Без этой второй жизни оставалась бы одна дорога - к самоубийству. Существует чувство, о котором я пытался писать, вернее, приписал его некоторым своим героям: Это пробуждение от жизни. Страшное чувство, что на самом деле ничего нет. Но не подумайте, что я говорю об эмиграции, жизни на чужбине и т.

На родине было не то чтобы то же самое, но несравненно хуже. На родине я бы давно уже сыграл в ящик. Возвращение туда было бы вторым изгнанием, концом, крышкой. Или, если хотите, вносит в него фантомный смысл. Это не игра словами. Это, само собой, и не гарантия высокого качества литературы, которую я делаю. В этом отношении между писателем и графоманом нет никакой разницы.

Какого чёрта его занесло на эту галеру? Что меня побуждает сидеть тут с вами, заниматься историей литературы? Он в хорошем настроении, отодвигает бумаги, садится боком к столу и закидывает ногу за ногу.

© Крушина - дерево хрупкое Валентин Сафонов 2018. Powered by WordPress