Апология Л. Апулей

У нас вы можете скачать книгу Апология Л. Апулей в fb2, txt, PDF, EPUB, doc, rtf, jar, djvu, lrf!

А затем, Эмилиан, чтобы ты теперь чуть меньше злобился на меня, но явил бы некоторое милосердие, хотя бы отчасти извинив мне то, что по нечаянной моей беспечности не предпочел я родиться в этом твоем аттическом Зарафе.

Неужто не стыдно вам в присутствии столь именитого мужа корить меня всякими пустяками, которые к тому же сами друг другу противоречат, а вы налегаете и на те и на другие? Разве не обвиняете вы меня в прямо противоположных преступлениях? Ведь сума и посох как бы уличают меня в строгой воздержности, стишки и зеркало — в игривой веселости, один раб — в скупости, трое отпущенников — в мотовстве, да к тому же красноречием я грек, а отечеством варвар!

Неужто же вы наконец не очнетесь и не сообразите, что разглагольствуете тут пред самим Клавдием Максимом, мужем суровым и предовольно занятым делами целой провинции?

Неужто не предъявите улик тому, о чем вы на меня наговариваете,— всем этим неслыханным преступлениям и невиданным злодеяниям и несказанным кощунствам? Почему ваша речь так зачахла доказательствами и здорова только криком? Теперь перехожу я наконец к самой сути дела — к тому обвинению в злонамеренном чародействе, которое затевалось тут с таким шумом и пылом, дабы разжечь ко мне ненависть, однако же, вопреки всеобщим ожиданиям, в топливо шли только неведомо какие бабьи сказки, так что затея эта истлела во прах.

Доводилось ли тебе видеть, Максим, как занявшееся в соломе пламя вовсю трещит, жарко полыхает, быстро ширится, но вот солома сгорела, пожар иссяк и от него ни следа?

Так и поспешное обвинение: Но так как главное и единственное намерение Эмилиана — записать меня в маги и чародеи, то мне желательно спросить у многоученых его поверенных: Но тогда почему преступно быть жрецом, ведать и понимать священные правила, вершить святой закон и совестный суд? Если же магия — то, о чем поминает Платон, объясняя, каким наукам научают персы приготовляемого царствовать отрока, тогда я точно помню слова сего божественного мужа, да и ты, Максим, припомнишь их вместе со мною: Слышите ли вы, скудоумные обвинители магии, слышите ли вы, что магия есть искусство, угодное бессмертным богам, коих умеет верно ублажить и верно уважить, а стало быть, что магия благочестна и сведуща в делах божеских, издревле знатна славою зиждителей своих Зороастра и Оромазда, что она — первосвященница небожителей, ибо первенствует среди царских наук, а потому у персов случайному человеку стать магом ничуть не более возможно, чем ненароком сделаться царем?

Тот же Платон в другом своем сочинении оставил нижеследующую запись о некоем Залмоксисе, который был родом фракиянин, но причастен помянутому искусству: Ежели так оно и есть, то почему не дозволено мне знать ни прекрасных словес Залмоксиса, ни священнодейства Зороастрова? Впрочем, ежели обвинители мои думают, как думает чернь, будто сущий маг — это тот, кто из беседс бессмертными богами усвоил некие неслыханной мощи колдовские заговоры и оттого имеет силу сделать все, чего ни пожелает,— ежели так, мне остается лишь подивиться, как это они не побоялись обвинить того, кто по собственным же их утверждениям столь могуч!

Да ведь от такого сокровенного и божественного могущества никак не уберечься, здесь привычные способы не годны. Но если кто обвиняет мага — из тех магов, которых они тут называют магами,— и подводит его под смертный приговор, то какими провожатыми, какими опасками, какими сторожами охранит он себя от незримой и неизбежной погибели?

Ясно, что никакими, а значит, в подобном преступлении может винить только тот, кто сам ни во что подобное не верит. И тем не менее из-за некоего едва ли не общего для всех невежд заблуждения философам доводится слышать именно подобные нарекания.

Иные — те, которые исследуют простые и самодостаточные причины вещей,— почитаются нечестивцами потому, что они-де якобы не признают богов, как, например, Анаксагор, и Левкипп, и Демокрит, и Эпикур, и все прочие испытатели природы.

Иные же — те, которые пытливо следят пути вселенского промысла и с превеликим усердием славят богов,— как раз они-то и слывут у черни магами и чародеями, словно они сами умеют делать все то, о чем знают, как оно делается: Однако же улики, представленные обвинителями в доказательство моей преступности, до того пусты и несуразны, что я попросту опасаюсь, как бы ты не посчитал преступным само предъявление суду подобных улик.

Да ведь это уже само по себе доказывает, что не нужно были никакой магии, чтобы женщина пожелала выйти за мужчину, вдова — за холостяка, старшая — за младшего!

Вот и еще улики подобного же рода: Неужто подобные улики — происшествие с мальчишкой, замужество женщины, припас рыбы — служат у вас доказательством моего чародейства? Конечно, я мог бы безо всякой для себя опасности ограничиться сказанным и больше ничего не говорить.

Однако же обвинение было столь пространно, что у меня еще вдоволь воды, а потому я согласен, если угодно, разобрать каждую статью обвинения по отдельности. Ни единого из приписываемых мне деяний — хоть сущих, хоть мнимых — я отрицать не намерен, а буду говорить, как если бы все это было правдою, дабы всему этому множеству слушателей, собравшихся отовсюду ради нашего разбирательства, сделалось ясно, что не только честно обвинить, но даже облыжно оговорить никакого философа никак невозможно, ибо даже и в сознании полной своей невиновности философ, хоть и мог бы все отрицать, непременно предпочтет защищаться.

Итак, я начну с опровержения их доказательств и сам докажу, что магия здесь ни при чем. Далее я объясню, почему — даже будь я чародеем из чародеев!

После этого я скажу о заблуждениях завистников и о письмах жены моей, превратно понятых и еще хуже того истолкованных, и о браке моем с Пудентиллою, в который я вступил отнюдь не по корыстолюбию моему, но во исполнение долга — и представлю тому доводы. В сколь великую тоску ввергнул этот наш брак Эмилиана! Наконец, ежели сумею я доказать все это с очевидною убедительностью, то удостоверю твоим, Клавдий Максим, свидетельством и свидетельством всех присутствующих, что несовершеннолетний пасынок мой Сициний Пудент, прикрывшись именем и согласием которого дядя его по отцу ныне меня обвиняет,— что этот мальчик лишь после кончины брата его Понтиана, годами старшего и нравом лучшего, тоесть совсем недавно был насильственно лишен моего попечения и тогда-то чуждым внушением столь нечестиво озлобился на меня и на матерь свою, что не по моей вине оставил приличные благородному юноше занятия, презрел всякую науку и вот уже по первой пробе, по этому вот бесчестному обвинению намерен уподобиться не брату своему Понтиану, а дядюшке Эмилиану, Теперь, как обещано, перейду ко всем бредням помянутого Эмилиана, начавши с того, что сам он высказал, как ты заметил, в первую очередь — для него это вроде бы наиважнейший повод подозревать меня в чародействе; а суть в том, что я-де платил каким-то рыбакам, чтобы они мне отыскивали таких и сяких рыб.

Которое же из этих двух обстоятельств может быть подозрительным в смысле чародейства? Что рыбу для меня искали рыбаки? Стало быть, следовало мне поручить это дело вышивальщикам или плотникам? Захоти я избегнуть вашей клеветы, мне пришлось бы так вывернуть наизнанку все ремесла, чтобы плотник неводил мне рыбу, а рыбак тем временем тесал бревна!

Или же, по-вашему, не для добра мне искали рыбку, оттого что искали за деньги? Да уж конечно, потребуйся мне рыба для пира, она бы мне даром досталась!

Почему бы вам в таком случае не уличить меня кстати и во многом другом? Право же, я очень часто покупал и вино, и овощи, и плоды, и хлеб,— и всё за деньги! Ежели так судить, то просто уморишь голодом всех торговцев съестным — разве кто осмелится брать их товар, коли постановлено, что любая снедь, когда за нее уплачено, приобретается не ради обеда, а ради чародейства?

А если нет ничего подозрительного ни в том, что рыбаков нанимают исполнять привычную им работу, то есть ловить рыбу — хотя ни единого из этих рыбаков не привели свидетелем, потому что привести было некого! Не отрицаю; но прошу тебя, скажи: Я так рассуждаю, что чародейства тут не больше, чем если бы я искал зайцев, или кабанов, или каплунов.

Неужто только в рыбах заключено нечто, неведомое никому, кроме как магам? Если ты знаешь, что это такое, то ты сам явный маг, а если не знаешь, то должен признать, что обвиняешь ты меня в том, о чем сам не имеешь понятия. Неужто вы настолько невежественны в науках и настолько не слыхивали даже и простонародных побасенок, что не можете придать вымыслу своему хотя бы видимость правдоподобия? Да и способна ли разжечь любовную страсть глупая и холодная рыба или любая другая выловленная в море тварь?

Не иначе, как заморочило вас предание, будто из моря явилась на свет Венера! Пойми же, Танноний Пудент, каково твое невежество, коли ты согласился уличать чародейство рыбьими доказательствами! Когда бы ты читал Вергилия, то наверняка знал бы, что для подобного дела требуется совсем другое, ибо Вергилий, сколько я помню, перечисляет мягкие ленты, сочные мирты, терпкий ладан, многоцветные нити, да еще и зеленый лавр, и каленую глину, и топленый воск, и еще многое разное, о чем и написал он в высокоумном своем сочинении: Травы берет, что медным серпом при луне на полянах Срезала в полном цвету, ядовитым налитые соком, Также нарост, что со лба жеребенка тотчас по рожденье Сорван, чтоб мать упредить Ты же, рыбий доносчик, приписываешь чародеям совершенно иные средства, которые надобно не с нежного темени снимать, но с чешуйчатого хребта сдирать, и не сбирать в долине, но ловить в пучине, и не косить серпами, но цеплять крючками.

Стихотворец для злой ворожбы назначает яд, а ты — снедь, он говорит о травах и ветвях, а ты — о чешуе и костях, он косит луг, а ты плещешься в луже. Я мог бы напомнить тебе о подобных же строках у Феокрита, и о несколько иных у Гомера, и о весьма многих у Орфея, я мог бы читать тут наизусть хоть из греческих комедий и трагедий, хоть из исторических сочинений,— мог бы, если бы не заметил недавно, что даже в греческом письме Пудентиллы ты разобраться не сумел! Поэтому я приведу пример лишь из еще одного латинского поэта — кто читал Левия, тот эти стихи вспомнит: Кто приворотных ищет средств, Тому для зелья годно все: Кубарь, тряпица, ноготок, Сучки, травинки, корешки, Двухвостой ящерицы срам И жеребячьей страсти сласть.

Будь у тебя хоть какие-нибудь познания, ты придумал бы, что я отыскивал не рыб, но именно упомянутые и прочие в этом роде предметы,— и получилось бы гораздо правдоподобнее, потому что согласовалось бы с повсеместными среди черни толками, так что вдруг тебе кто-нибудь бы и поверил. Но на что годится пойманная рыба? Только сварить да покушать! А для магии, насколько я понимаю, от рыбы никакого толку нет, и я скажу, почему я так думаю.

Пифагора многие почитали преемником Зороастра, равным оному изощренностью в магии; и вот о нем-то сохранилось предание, что как-то раз близ Метапонта — на бреге Италии своей, которую соделал он новою Элладою,— приметил он неких рыбаков, тянувших невод, и тут же откупил у них весь улов: Но нет, сей муж превеликой учености, сей ревнитель древности воспомнил, что Гомер — поэт, знавший весьма многое или даже знавший вообще обо всем на свете,— что Гомер всю чародейную силу приписывал произведениям не моря, но земли, ибо гласит он о некоей волхвовательнице, знавшей все травы целебные, сколько земля их рождает,— а в другой песни опять то же самое: Ежели судить по Гомеру, то ни Протей никогда не употреблял никаких морских или рыбьих зелий ради чародейной своей многоликости, ни Улисс не колдовал так над ямою, ни Эол над мехом, ни Елена над кубком, ни Цирцея над чашей, ни Венера над поясом.

Сколько ни вспоминай, одни вы и найдетесь такие, чтобы всю силу трав, и кореньев, и ветвей, и камней выкинуть с горных вершин в море, как в помойку природы — да еще поглубже запихнуть в рыбье брюхо!

Прежде обычаем было призывать в помощь чародейству Меркурия, вожатого заклятий, и Венеру, прельстительницу души, и Луну, соумышленницу ночей, и Тривию, государыню преисподних теней, а теперь, по вашему почину, и Нептуна с Салациею, и Портуна, и весь сонм Нереид того и гляди отставят от кипучих пучин и приставят к кипучей любви. Я сказал, почему полагаю, что магам для их занятий нет надобности в рыбах; а сейчас, ежели угодно, поверим Эмилиану, будто в помощь чародейному могуществу рыбы надобны непременно.

Но неужто из этого следует, будто всякий, кто ищет рыб,— сущий чародей? Тогда всякий, кто станет искать быстроходный челн, будет у вас пират, а кто ищет лом, тот грабитель, а кто меч — тот убийца!

Ни единую вещь нельзя назвать столь безопасной, чтобы не могла она хоть кому-нибудь хоть чем-нибудь повредить, и ни единую столь веселой, чтобы не могла она хоть кого-нибудь огорчить; однако же по этой причине никто не привязывается ко всему на свете с пустыми подозрениями!

Неужто кажется тебе, будто ладан, и корицу, и мирру, и прочие подобные благовония покупают только для похорон, хотя их запасают и для приготовления лекарств, и для праздничных жертвоприношений? Ведь с твоими рыбьими доказательствами у тебя окажутся чародеями даже спутники Менелая, о коих преславный стихотворец повествует, что кривыми крючками спасались они от голодной смерти близ острова Фароса; ведь этак ты запишешь в чародеи гагар, и дельфинов, и крабов, а заодно и всех чревоугодников, за чей счет богатеют рыбаки, а заодно и самих рыбаков, которые по ремеслу своему ловят рыбу любой породы.

Если бы я покупал чемерицу, и цикуту, и маковый сок, и прочее в этом роде, при умеренном потреблении целебное, а в смеси или в большом количестве вредное, то кто мог бы спокойно стерпеть, если бы ты обвинил меня в отравительстве, потому что таковыми-де снадобьями можно и уморить человека? Впрочем, посмотрим, какие же это были породы рыб, столь редкие и столь необходимые, что за поимку их положено особое вознаграждение.

Обвинители называли тут в общей сложности три породы: Ошиблись они, когда назвали морским зайцем совсем другую рыбу, которую наш раб Фемисон, сведущий во врачевании, принес мне посмотреть, как ты уже слышал от него самого, по собственному почину,— но морского зайца он до сей поры еще не нашел. Я согласен, однако, что отыскиваю и другие породы и что не только рыбакам, но и друзьям своим поручаю, чтобы ежели попадется кому из них рыба редкой породы, то пусть либо запомнит для меня, как она выглядит, либо пусть прямо доставит ее мне живую, а не получится — так хотя бы дохлую.

Зачем я это делаю, я скоро объясню. Клеветали же мои — по собственному их мнению, хитроумные — обвинители, когда для пущего позора облыжно наговаривали на меня, будто ищу я двух морских тварей с непристойными именами, о которых Танноний тут пытался намекнуть, что зовутся-де они по детородным частям обоих полов, выговорить же их наш великий стряпчий по бездарности не умел: А ведь я с куда как большим правом мог бы попрекнуть его тем, что он объявляет красноречие своим наследственным занятием, а сам даже о пристойных предметах болтает похабно и в самых нехитрых случаях бормочет какую-то невнятицу или вовсе немотствует.

Ну а вдруг не случилось бы мне писать об изваянии Венеры и назвать межбедрие межбедрием — скажи, какими словами тогда уличал бы ты мое преступление при твоей-то глупости и бессловесности? Ибо не глупейшая ли глупость — по сходству имен заключать о подобии вещей? Вам-то это показалось куда как умно, вот вы и надумали уличить меня в том, будто для приворотной моей ворожбы отыскивал я двух морских тварей, именуемых целкою и хреном — затверди же, наконец, как звучат по-латыни эти имена, а по-иному называл я их только ради тебя, чтобы ты обвинял меня во всеоружии новообретенной учености!

Однако помни, что доказывать, будто для любовных успехов потребно это морское непотребство, будет столь же смехотворно, как если бы ты объявил, что морской гребешок ищут, чтобы расчесывать им волосы, или что морской ястреб нужен для соколиной охоты, а морской кабан — для охоты на кабанов, а череп-рыба — для вызывания усопших.

Вот тебе и ответ на эту статью обвинения, измышленную столь же гадко, сколь нелепо: А еще тебе мой ответ: Право же, поминаемая вами дрянь в превеликом изобилии грудами валяется всюду на берегу, и малейший прибой без чьего-либо труда сам выносит ее на сушу. Что бы вам кстати уж не сказать, будто я за те же деньги нанял рыбаков без счету, чтобы добыть на берегу улитку в треснувшей ракушке или гальку поглаже, да рачьих клешней, да каракатицыных щупальцев, да сброшенной скорлупы морских ежей, да щепочек, да прутиков, да обрывков сетей, да пергамских хвостатых устриц, да, наконец, побольше мха и водорослей и прочих морских отбросов, которые повсюду на берег ветер бросает, хлябь изрыгает, ненастье волнами мотает, а затишье на месте покидает?

Воистину, все это добро, ежели судить по названиям, должно бы вызвать подозрения ничуть не лучше уже высказанных! Вы тут твердите, будто выловленные в море мохнатки и дрючки споспешествуют любовным домогательствам по сходству именований,— но тогда почему камешек с того же берега имеет меньшую власть над мочевым пузырем, или клешня над мошною, или рак — над злою язвою, или водоросль — над водянкою? Не будь ты, Клавдий Максим, столь долготерпелив и столь отменно вежествен, то, ей-богу!

Право же, пока они преподносили тут эти доводы как важные и убедительные, я их глупости, конечно, только посмеивался, но долготерпению твоему прямо-таки дивился. Однако чего же ради изучил я стольких рыб, из коих мне иных и стыдно было бы не знать,— вот это Эмилиан пусть наконец усвоит, коль скоро он так печется о моих делах. Правда, он уже в преклонных годах и удручен старостью, но ежели ему угодно, пусть напоследок чему-нибудь научится, хоть и поздновато.

Пусть почитает творения древних философов, дабы понять, что отнюдь не я первый приобщился к подобным исследованиям, но были у меня предшественники и поименитее,— я разумею Аристотеля, и Феофраста, и Евдема, и Ликона, и прочих Платоновых преемников, которые оставили множество сочинений о происхождении животных, и об их повадках, и о частях их тела, и обо всех между ними различиях. Хорошо, Максим, что дело разбирается при твоем председательстве: Ежели всем им было в честь и в славу описывать, чего достигли они усердием своим, то почему такие же изыскания могут быть для меня постыдны — тем паче, что я изо всех сил стараюсь пояснее и покороче написать это же самое по-гречески и по-латыни, восполняя все пропуски и поправляя все неточности?

Дозвольте, ежели найдется время, прочитать тут что-нибудь из этих моих чародейных писаний, чтобы узнал Эмилиан, что я ревностно изучаю куда больше предметов, чем он полагает.

Возьми-ка, письмоводитель, одну из моих греческих книжек, которые случайно нашлись у здешних моих друзей — ретивых естествоиспытателей, и лучше возьми ту, где больше всего говорится именно о рыбах.

Ну, а я, покуда он ищет, успею привести один пример, весьма уместный для нашего разбирательства. Он прочитал ее судьям и больше ни единого слова не произнес в свою защиту, а только сказал, что ежели эти его стариковские стихи им не нравятся, то пусть-де без колебаний выносят приговор о его слабоумии.

Тут уж, как я знаю со всею достоверностью, судьи в восхищении повскакали с мест и приветствовали славного поэта, превознося творение его за изощренную складность и за величавый слог, так что даже едва не объявили слабоумным самого обвинителя.

Ну как, нашел ты книгу? Отлично, тогда испытаем мои писания — вдруг и мне они помогут судиться. Почитай немного из введения и потом что-нибудь о рыбах. А ты, покуда он читает, придержи-ка воду. Почти все, слышанное тобою, Максим, ты, несомненно, уже читал у древних философов.

Заметь, что вся эта книга написана мною об одних только рыбах: Я сейчас велю прочитать кое-что из моего латинского сочинения о том же самом ученом предмете — ты обратишь внимание, что я здесь пишу о вещах редкостных и малоизвестных, а потому порой применяю к ним названия, у римлян неупотребительные, ибодоменя, сколько я знаю, они и придуманы не были, однако же моим трудом и старанием переделаны они из собственных греческих имен до того точно, словно отчеканены латинскою монетою.

Пусть поверенные твои, Эмилиан, скажут нам, случалось ли им хоть где-нибудь прочитать по-латыни слова, которые я намерен произнести! Я назову только водяных тварей, а из прочих помяну лишь тех, которые какими-либо признаками на них похожи.

Внемли же, что я изреку: А могу и еще, да только не стоит попусту переводить время — иначе я не успею сказать обо всем остальном. Огласи-ка, письмоводитель, как передаю я по-латыни те немногие слова, которые я сейчас произнес. Так что же, по-твоему, философу — не опрометчивому неучу, подражающему кинической грубости, но тому, кто помнит о принадлежности своей к Платоновой школе,— что же такому философу, по-твоему, зазорнее: Квинт Энний описал в стихах своих разные яства: Из этих его виршей кое-что я помню: Также для верности знай: Тучной кальварии жир и сладость ежа водяного, Мидий, багрянок, рачков,— все сие обрящешь в Коркире.

Да и иных морских созданий прославил он многими стихами, причем о каждой породе у него сказано, где она водится и как по-вкуснее ее приготовить — сварить или зажарить. Просвещенныелюди отнюдь не попрекают его этим,— так пусть и меня никто не попрекнет, ежели рассказываю я пристойно и складно по-гречески и по-латыни то, что известно совсем немногим.

Хотя я довольно сказал о сем предмете, однако же пойми еще и другое: Воистину, целительные вещества драгоценною россыпью рассеяны по милости природы всюду, а стало быть, кое-что содержится и в рыбах.

Неужто же, по-твоему, различать и отыскивать целебные снадобья — дело чародея, а не врача и уж тем паче не философа, который употребит их не для наживы, но для излечения страждущих? Меж тем древние врачеватели даже раны умели врачевать целительными напевами, как свидетельствует наилучший знаток древности — Гомер, у которого заклятия останавливают струящуюся из Улиссовой раны кровь.

Право же, не бывает преступным никакое дело, предпринятое во спасение жизни человеческой! Поэтому мне остается лишь подивиться, что вы знаете об одной-единственной исследованной мною рыбешке, хотя я точно так же успел исследовать множество рыб всюду, где бы они мне ни попадались, причем все это делал отнюдь не тайком, но вполне открыто, так что любой посторонний наблюдатель мог присутствовать при этих моих занятиях — тут я следую обычаям и правилам наставников моих, которые учат, что честный и благородный человек должен — куда бы ни явился — всем обличьем своим выражать душевную свою благонамеренность.

Так вот, рыбешку, которую вы именуете морским зайцем, я показывал тогда весьма многим присутствовавшим, однако не могу вынести решения об их мнениях, пока сам не исследую ее еще более тщательно и подробно, потому что даже у древних философов я не нахожу описания некоторой присущей этой рыбе особенности. Сия особенность — из редких редкая, и, ей-богу, о ней стоит упомянуть: Знай о таком Аристотель, он не преминул бы описать столь важную особенность, коль скоро он даже ослиную треску почитает весьма, достопримечательной лишь за то, что из всех рыб только у нее сердечко помещается посреди брюха.

А обвинитель стоит на своем: Вот если бы я принялся мусолить вареную рыбу, выковыривая себе ее печенку — а именно таким застольным правилам учится у тебя этот недоросток Сициний Пудент! Ежели гадателям дозволено рыться в потрохах, то неужто нельзя созерцать их философу, сознающему себя волхвом всех тварей и жрецом всех богов? Не винишь ли ты меня в том, за что мы с Максимом так восторгаемся Аристотелем? Но покуда не выкинешь ты сочинений его из книжных хранилищ, покуда не вырвешь их силою из рук ревнителей науки,— до той поры нельзя тебе меня винить!

Вот и довольно, на это я уже дал ответ, и с избытком. А теперь погляди, Максим, как они сами себе перечат. Они утверждают, будто я домогался женщины чародейскими хитростями и морскими приворотами в то самое время, когда я — и этого они отрицать не будут!

Теперь, когда с рыбами все достаточно прояснилось, узнай о другой их глупости, в равной мере глупой, но еще куда как пустопорожней и нелепей. Они и сами понимали, что все эти рыбьи доказательства ничего не стоят и ни к чему не приведут, а нововыдуманностью своей только вызовут смех: Нет, надобно придумать что-нибудь получше — более согласное с расхожими мнениями и оттого более достоверное.

Поэтому они, на сей раз следуя в измышлениях своих привычным мнениям и слухам, объявили, что я-де зачаровал заговором некоего отрока, а дело-де было вдали от посторонних глаз и в укромном месте, а свидетелями-де были только жертвенник да светильник да немногие сообщники, а отрок-де свалился замертво точно там, где он был зачарован, а после-де его заставили встать, только он по-прежнему сам себя не помнил. Впрочем, дальше лгать они не осмелились, хотя, право же, чтобы сказка закончилась по всем правилам, надобно было еще добавить, что сей отрок возгласил весьма многие пророчества и прорицания.

Это так, потому что вся выгода от таковых заклинаний заключается для нас в обретении богодухновенного пророчества — и не только мнение толпы, но даже суждения ученых мужей подтверждают, что подобные чудеса с отроками случаются. Я помню, что прочитал у философа Варрона, мужа многоумного и многосведущего, среди прочих рассказов такого же рода еще и вот какой. Якобы в Траллах, когда волхвы там совершали гадания об исходе Митридатовой войны, некий отрок, созерцая отраженный в воде кумир Меркурия, вдруг пропел песнь в сто шестьдесят стихов о грядущих событиях.

Тот же Варрон рассказывает, как Фабий, потеряв пятьсот денариев, пришел за советом к Нигидию и как зачарованные Нигидием мальчики точно ответили на вопрос его, где зарыта мошна с частью этих денег и куда разошлись остальные — и тогда одна монета нашлась даже у философа Марка Катона, который признался, что взял ее от своего же ближнего раба для взноса в Аполлонову казну.

Вот такое и подобное о волхвованиях и отроках читал я во многих книгах и все-таки сомневаюсь, что по этому поводу сказать — допустить или отвергнуть, хоть я и верю Платону, что между богами и людьми пребывают некие промежуточные по природе и по местоположению дивные силы, правящие всеми пророчествами и чудодействованиями магов.

Поэтому я по размышлении допускаю возможность, что человеческая душа, а наипаче детская и невинная, то ли от запахов услаждающих, то ли от песен утешающих засыпает в дремотном успокоении и в беспамятном ко внешнему отчуждении, так что на краткий миг с позабытым телом она разлучается и к собственному естеству возвращается, а естество сие воистину бессмертно и божественно — и что поэтому словно бы в некоем сонном дурмане провидит душа грядущее. Однако же в любом случае, если вообще можно верить подобному, то для самого существа дела непременно надобно, как я слыхал, чтобы этот — уж не знаю какой!

Воистину, как говаривал Пифагор, не из всякого бревна вырубишь Меркурия! Но если это так, назовите, кто был сей отрок — здоровый, непорочный, даровитый, красивый,— тот, которого я мог чарами моими заслуженно приобщить к святости!

Ибо этот Талл, о котором вы говорите, гораздо более нуждается во враче, нежели в маге: И о нем-то вы утверждали, будто падает он под действием моих заклинаний, потому что однажды случился у него припадок при мне! Здесь присутствуют многие сослужащие с ним рабы, которых вызвали по вашему требованию, и все они могут рассказать, почему они от Талла отплевываются, почему никто не осмеливается есть с ним из одной миски или пить из одной чашки.

Да и зачем мне рабы? Вы сами всё отлично знаете! Попробуйте отрицать, что задолго до того, как я явился в Эю, этот Талл уже болел, постоянно валялся в обмороках и его частенько показывали врачам,— станут ли отрицать это его сотоварищи по рабству, которые у вас же находятся в услужении? Я предъявил бы и более веские доказательства, когда бы мальчишка давно не был отослан вон из города в отдаленную усадьбу, чтобы не перепортить всю челядь,— а что это так, не в состоянии отрицать даже обвинители!

Действительно, все это обвинение затевалось в такой суете и спешке, что только позавчера Эмилиан потребовал от меня представить тебе для дознания пятнадцать рабов. Здесь четырнадцать,— те, которые оказались в городе,— и нет только Талла, потому что, как я сказал, он теперь почти в ста верстах от Эи. Итак, отсутствует один лишь Талл, но я уже послал за ним нарочного, чтобы тот поскорее привез его сюда.

Спроси, Максим, вот у этих представленных мною четырнадцати рабов, где обретается юный Талл и в добром ли он здравии; задай этот же вопрос рабам моих обвинителей — и ни единый не станет отрицать, что мальчишка на вид безобразен до гнусности, телом хил и недужен, болен падучей, невежда и дикарь. Право же, отменного отыскали вы отрока: Я бы тебе, Эмилиан, сразу его вручил, я бы за шиворот его держал, вздумай ты его допрашивать, а он посреди допроса прямо тут же перед судейским амвоном как уставился бы на тебя мерзкими своими глазищами, как забрызгал бы тебе лицо слюнявою пеною, как стиснул бы кулаки, как затряс бы головою — и наконец свалился бы замертво прямо в распростертые твои объятия!

Ты затребовал четырнадцать рабов, я их доставил, вот они — почему же ты не почтешь для себя полезным их допросить? Нет, подавай тебе одного-единственного припадочного мальчишку, который притом давно уже отослан подальше,— и тебе это известно не хуже, чем мне. Бывает ли клевета очевиднее твоей клеветы? По твоему требованию явилось четырнадцать рабов, а тебе не до них; недостает одного мальчишки, а тебе только он и надобен. В конце концов, чего ты хочешь?

Вообрази, что Талл здесь: Хочешь объявить, что виною тому была ворожба? Но ежели так, зачем объявлять причиною его припадка ворожбу, а не болезнь? Уж если бы мне было так важно сбить с ног припадочного, то к чему мне были бы заклинания, когда я читал у естествоиспытателей, что раскаленный камень гагат легко и с отменной наглядностью обнаруживает помянутую болезнь и что пахучим его дымом определяют обычно на рабских рынках, здоровы ли продаваемые рабы? Даже от верчения простого гончарного круга у таких больных нередко делается припадок, ибо самое зрелище вращения лишает последней силы их недужную душу, так что ежели нужно ввергнуть в забытье припадочного, то гончар управится с этим гораздо скорее мага.

Пока что ты назвал одного-единственного свидетеля — недоростка Сициния Пудента, от лица которого и обвиняешь меня. Действительно, он утверждает, что присутствовал; но если бы даже малолетство его не мешало ему быть свидетелем в делах священных, то все равно показания его неприемлемы, ибо он и есть обвинитель.

Право же, Эмилиан, возьмись ты утверждать, будто присутствовал при таинстве самолично и оттого-то и начал слабеть умом, так было бы куда проще и куда надежнее, чем отдавать все это дело вроде бы как ребятам в забаву: Вот тут-то, приметив по выражению лиц и перешептыванию слушателей, что и эта новая ложь принимается с прохладцей и уже почти отвергнута, Танноний Пудент принимается плутовать: Я мог бы пропустить эти его обещания мимо ушей, однако же — как и во всех прочих случаях — не пропущу, но снова по собственному почину требую обвинителя к ответу.

Я желаю, чтобы сюда привели этих мальчиков, о которых я уже слыхал, что их прельстили уповательным освобождением и так уговорили солгать, а больше пока ничего не скажу — пусть-ка их сюда приведут! Я требую и не отступлюсь, Танноний Пудент! Трать на это мою воду, я позволяю.

Говори, Танноний, сказано тебе — говори! Почему же ты молчишь, почему медлишь, почему озираешься по сторонам?

Ежели он плохо выучил свой урок и позабыл имена, тогда иди сюда ты, Эмилиан, и говори, что ты там поручил говорить своему поверенному — и подавай сюда мальчишек! Почему же ты так побледнел? Как же это у вас именуется: Так или сяк, но ежели поверенный твой по нечаянности оговорился и никаких малолетних свидетелей у тебя нет, то по крайней мере употреби хоть на что-нибудь вот этих четырнадцать рабов, которых я тебе же и привел!

И зачем ты вызвал для дознания столько челяди! Обвиняя меня в чародействе, ты требуешь показаний от пятнадцати рабов — так сколько же ты бы затребовал, если бы обвинил меня в насилии?

Выходит, что о чем-то знают пятнадцать рабов и все-таки это тайна! Или это не тайна, хотя и магия? Тебе придется признать одно из двух: Да и вообще чародейство, как я слыхал,— дело противозаконное и воспрещенное уже древними Двенадцатью таблицами как вредящее якобы урожаю, а стало быть, и чародеи столь же скрытны, сколь страшны и нечестивы: Неужто там справлялась свадьба или иной праздник или развеселое пиршество?

Или пятнадцать рабов приставлены к чародейному таинству в подражание пятнадцати жрецам, назначаемым для устроения святынь? Зачем же мне помощники, самая многочисленность которых не дозволяет им довериться? Пятнадцать свободных граждан — это уже община, пятнадцать рабов — для дома челядь, пятнадцать колодников — полная тюрьма!

Или все эти рабы понадобились мне в помощь для того, чтобы держать и сторожить жертвенных животных? Но ты не говорил ни о каких жертвенных животных, кроме как о курах! Неужто люди нужны были мне, чтобы по зернышку считать ладан?

Еще вы утверждали, будто ко мне домой приводили свободную женщину с тем же недугом, что и у Талла, а я-де обещал ее исцелить и от моих-де заклинаний она тоже свалилась без памяти. Похоже, что вы явились сюда обвинять кулачного бойца, а не чародея — кто ко мне ни подойдет, тот сразу и валится наземь!

Однако же, Максим, когда ты допрашивал врачевателя Фемисона, который и приводил ко мне для осмотра эту женщину, он показал, что ничего подобного не было и что я только спросил ее, не звенит ли у нее в ушах и одинаково ли в обоих, а она отвечала, что в правом звенит больше, да с тем сразу же и ушла. И вот тут, Максим, хотя в настоящих обстоятельствах я всячески старался тебя не восхвалять, чтобы не показалось, будто я льщу тебе ради желательного мне приговора,— вот тут я уже просто не в силах не похвалить тебя за умение столь искусно вести допрос.

Какая польза Апулею, если бы она даже и упала? Отрицать поступок куда как легче, тут даже поверенный не требуется, но разъяснить, было ли деяние честным или преступным,— вот это воистину весьма сложно и затруднительно. А стало быть, нет никакого смысла доискиваться, было ли совершено деяние, ежели таковое не было злонамеренным и не имело преступного повода; так что когда дознание ведет хороший судья, то подсудимый освобождается от мелочного допроса, ежели не было у него повода для проступка.

В данном случае обвинители не доказали ни того, что женщина была зачарована, ни того, что она свалилась без памяти; а я со своей стороны вовсе не отрицаю, что действительно осматривал ее по просьбе врача. А зачем я спрашивал, не звенит ли у нее в ушах,— об этом я скажу тебе, Максим, и скажу не в оправдание моего поступка, который уже объявлен тобою непреступным и незлонамеренным, но лишь для того, чтобы не умолчать ни о чем, достойном твоего слуха и согласном с ученостью твоею.

Я постараюсь сказать покороче, ибо наставлять тебя не надобно — довольно напомнить. Первую из оных он определил как нарушение телесной первоприроды: Другая причина является от нескладности в соединении простейших начал, которые, однако же, в совместности своей связуются в нечто единое,— таковы кровь, внутренности, кости, мозг и все то, что происходит от смешения помянутых сущностей.

В-третьих же, побудительною причиною недугов бывают скопления в теле той или иной желчи, или нечистого воздуха, или влажного тука.

Изо всего перечисленного особенно примечательна причиною своею соборная болезнь, о которой у нас сейчас и идет речь. При этой болезни плоть от злого жара плавится и образует густую пену с пузырями пара, так что под давлением раскаленного воздуха течет и выкипает белесою гнилью.

Ежели эта мокрота просочится из нутра наружу, то разлитием своим не столько вредит, сколько уродует,— разъедает кожу на груди и пятнает тело лишаями,— зато всякий, кто вот так изойдет ею через кожу, никогда более не имеет припадков соборной болезни, откупившись от тягчайшего душевного недуга легким телесным изъяном. Однако ежели злотворное сие лакомство застревает внутри и соединяется с черною желчью, то ярым током наполняет все жилы, достигает в течении своем самого темени, затопляет лютостью мозг и так лишает силы царственную часть души, володеющую разумом и обитающую на самой вершине тела человеческого, словно в державном кремле, ибо божественные ее дороги и премудрые пути заграждаются и рушатся.

Для спящего крепким сном тут урон выходит меньше, ибо у напившихся допьяна и наевшихся до отвала предваряющие припадок судороги дают себя знать только одышкою, но ежели злой мокроты набралось столько, что она бросается в голову уже и бодрствующему, то разум больного внезапно помрачается до бесчувствия, тело коченеет и человек падает замертво, покинутый собственною душою.

Ты узнаёшь, Максим, Платоново объяснение — я пересказал его настолько внятно, насколько это было мне сейчас возможно. Я вполне доверяю суждению его, что святая болезнь происходит от преизобилия помянутой отравы в голове, а потому не думаю, что попусту выспрашивал у той женщины, нет ли у нее тяжести в голове, не сводит ли шею, не стучит ли в висках и не звенит ли в ушах,— и ее признание, что, дескать, в правом ухе звон сильнее, свидетельствовало о глубоко засевшей болезни, ибо одесную тело крепче и меньше надежды на исцеление, если уж и правая сторона поддалась недугу.

Речь моя слишком затянется, начни я тут пересказывать еще и суждения Феофраста об этой болезни; но, право же, и у него имеется отменная книга о припадочных, а в другой своей книге, именно в книге о завистливых животных, он утверждает, что припадочных можно пользовать линовищем звездчатых ящериц: Я неспроста поминал сейчас только мнения именитых философов и названия их сочинений, а ни о каких врачевателях или стихотворцах даже говорить не хотел — все для того, чтобы вот они перестали дивиться, что и философы в ученых своих занятиях ищут причины болезней и соответственные для них лекарства.

Стало быть, ежели недужную женщину привели ко мне ради осмотра и уповательного исцеления и ежели из показаний доставившего ее ко мне врача и из моих разъяснений выходит, что все было сделано правильно, то обвинителям остается одно из двух: В самом деле, Эмилиан,— если говорить по правде, то ты скорее всего и впрямь припадочный, ибо на всякой своей клевете непременно спотыкаешься. А ведь хуже оцепенеть душою, чем телом, и хуже свихнуться разумом, чем свихнуть ногу, да и отплеваться в собственной спальне было бы тебе куда лучше, чем быть оплеванным общим презрением в достославном этом собрании.

Но ты наверняка почитаешь себя вполне здоровым, потому что тебя не держат взаперти и ты волен тащиться вослед своему безумию, куда бы оно тебя ни повлекло! Однако же попробуй сравнить свое бешенство с бешенством Талла, и ты не обнаружишь почти никакого различия: Ложь ты выдаешь за правду, несодеянное преступление — за содеянное, и человека начисто невинного — как и сам ты отлично знаешь!

Мало того — об этом я чуть не позабыл! Вот ты твердишь, будто у меня рядом с ларами Понтиана хранилось нечто завернутое в платок. Что именно было в том платке или хоть на что оно было похоже,— тут ты сам признаешь, что тебе сие неведомо и что никто-де никогда того не видел, однако там-де наверняка содержались орудия чародейства.

За такое, Эмилиан, ты ни от кого похвалы не дождешься: Что же тогда в нем есть? А есть в нем лишь тщетная ярость ожесточившейся души да прискорбное невежество ополоумевшей старости! Сумел же ты обратиться к столь строгому и проницательному судье примерно с такими словами: О, сколь отменное доказательство! Ведь самые изощренные и остроумные философы учат, что и очевидному-то доверяться нельзя, а вот ты уверенно судишь и рядишь даже о том, чего не видывал и не слыхивал.

Будь Понтиан жив и спроси ты его, что же было в свертке, он и то ответил бы тебе, что понятия не имеет. Вот пред тобою отпущенник, у которого до сего дня были ключи от той комнаты и который тут дает показания в вашу пользу, однако же и он говорит, что никогда в сверток не заглядывал,— а между тем именно он был приставлен к книгам, хранившимся в той комнате, он чуть ли не ежедневно своим ключом отпирал ее и запирал, часто заходил туда со мною, но гораздо чаще один и, конечно же, замечал на столе что-то увернутое в холстину, но никак не обвязанное и не опечатанное.

Что же там было? Ясно, что чародейные орудия! Это их хранил я с таким небрежением для того, чтобы всякому желающему было попроще развернуть сверток и поглядеть на содержимое, а то и вовсе прихватить с собою — для того-то я столь беспечно и выставил свое добро напоказ, для того-то я оставил на хранение чужаку, для того и позволил туда заглядывать посторонним! Да как же при всем при этом ты хочешь, чтобы тебе верили?

Как сумел ты, которого я отроду не видывал и встретил лишь в судилище, как сумел ты узнать то, чего не знал даже Понтиан, живший со мною неразлучно и дружно? И как сумел ты, ни разу не переступивши моего порога, усмотреть то, чего не усмотрел вот этот отпущенник, который всегда был при доме и имел полную возможность все разглядеть в подробностях? Впрочем, пусть то, чего ты не видел, будет таким, как ты говоришь,— пусть так! Но ведь, дурень ты этакий, даже будь эта холстина сегодня при тебе и разверни ты ее хоть вот здесь,— я так и сяк не признал бы, что содержимое ее имеет отношение к чародейству!

Более того, я позволяю тебе: Я же могу ответить, к примеру, что этот предмет мне подбросили, или что мне его дали полечиться, или что мне вручили его при посвящении в таинство, или что я повиновался сновидению,— да есть еще тысяча самых простых и общеупотребительных до привычности способов, которыми я мог бы отговориться, причем вполне правдоподобно. А ты сейчас добиваешься, чтобы то, что, будь оно даже в наличии и у всех на виду,— никак не повредило бы мне в глазах честного судьи, вдруг никем не виденное и никому не ведомое, лишь по пустому твоему подозрению сделалось бы уликою преступления моего!

Ты приноровился обвинять так, чтобы подсудимый же тебе обо всем и рассказал, потому что сам ты не можешь предъявить ничего определенного. Если обвинять, так сам и доказывай, что сам же и говоришь; ну, а ежели расспрашивать, то не загадывай заранее, что там было, ведь тебе потому и приходится спрашивать, что сам ты ничего не знаешь.

Но, с другой стороны, ежели допустить, чтобы можно было привлечь человека к суду и самому ничего не доказывать, а у него без конца допытываться и о том и о сем,— да тогда весь род людской будет из одних подсудимых! Тогда и всякое дело, какое ни случится сделать человеку, можно выдать за злонамеренное чародейство: А особливо уж если что-нибудь в доме припрятано, либо запечатано, либо и вовсе под замком,— все это на точно таком же основании непременно объявят орудием колдовства и потащат из чулана прямиком на площадь и в суд!

Какие и сколькие затеялись бы дела, Максим, и сколько простору открылось бы клеветникам на этом поприще Эмилиановом, и сколько невинных слез пришлось бы утирать вот этим единственным платочком — обо всем об этом я мог бы порассуждать куда пространнее, однако же не стану и исполню свое обещание: Итак, ты спрашиваешь, Эмилиан, что же у меня было в платке?

Я мог бы сказать, что и вовсе никаких моих платков не было в Понтиановом книгохранилище, а уж в самом крайнем случае если и был платок, то ничего в нем не было завернуто,— скажи я так, меня нельзя было бы уличить ничьими свидетельствами и никакими доказательствами, ибо свертка никто не трогал, да и видел его, по твоим же словам, только один отпущенник. Однако же повторяю, я согласен, пусть считается, что сверток был битком набит: Ты желаешь, чтобы я сказал, какой же именно предмет я хранил в платке рядом с ларами Понтиана?

В Греции я приобщился многих таинств и получил от жрецов соответственные памятные знаки и святыни, каковые и сберегаю с великим прилежанием.

Я говорю сейчас отнюдь не о чем-то неведомом или непривычном. Вот, к примеру, вы, кто посвящен в таинства всеединого отца Либера,— вы, которые здесь! А о себе я уже сказал, что, взыскуя истины и радея об угождении богам, я приобщился многих таинств и постигнул многие священные уставы и обряды.

Это я не сейчас выдумал к случаю — нет, минуло едва ли не три года с той поры, когда еще в самые первые дни пребывания моего в Эе я принародно рассуждал о величии Эскулапа и начал речь свою с того же самого, перечислив без утайки все известные мне святые таинства. Эта моя речь весьма знаменита, ее повсюду читают, она ходит по рукам-и пользуется успехом у благочестивых обитателей Эи не столько из-за краснословия моего, сколько из-за почтения к имени Эскулапову.

Скажите кто-нибудь, кто вдруг вспомнит, как там начинается,— ты слышишь, Максим? Вот уже и свиток несут! Я велю огласить эту часть речи, ибо по приветливому твоему взору заметно, что послушать будет тебе не в тягость. Так неужто хоть кому-нибудь, у кого есть хоть малая память о правилах благочестия, может казаться диковинным, что приобщившийся всех божественных таинств человек сберегает у себя дома несколько оставшихся от священнодействия бубенцов и держит их завернутыми в холстину — в этот ничем не запятнанный покров всякой святости?

Воистину, состриженная со скотов шерсть — это лишь отторгнутые рыхлостью плоти отбросы, а потому еще со времен Орфея и Пифагора, как и сами вы знаете, шерстяная одежда чужда сокровенному. Не то лен — среди благородных злаков земных всходит он наичистейшею порослью, а потому и льняная ткань у святейших жрецов египетских сразу им самим служит одеждою и препоясаньем и сокровенным их святыням покровом.

Я-то знаю, что кое-кто обращает все это в забаву и только посмеивается над всякими там божественностями и что Эмилиан из этих насмешников первый. Я слыхал от некоторых знакомых с ним жителей Эи, что он до сей поры никакому богу ни разу не помолился, ни в какой храм не зашел, а ежели случается ему идти мимо капища, так брезгует даже благочестивого ради привета коснуться рукою уст.

Таков он есть, что и сельским богам, которые питают его и одевают, никогда не уделил он первины ни от хлебов своих, ни от виноградов своих, ни от стад своих, а в усадьбе его нет ни единого алтаря, ни единого заповедного лесочка или лужочка — ничего для богов! Да что там капища и рощи? Кому довелось побывать в поместье его, те говорят, что не видывали там ни единого умащенного камня и ни единого венка хоть на какой-нибудь ветке! Вот почему у него два прозвища: Поэтому я отлично понимаю, какою чепухой кажутся ему все мои долгие перечисления таинств,— быть может, именно презрение ко всякой святости и мешает ему поверить, что я говорю сущую правду, рассказывая, сколь ревностно и прилежно сберегаю сокровенные памятки о святых обрядах.

Однако же я, что бы ни думал обо мне Мезенций, пальцем ради него не шевельну, а вот к остальным обращаюсь с открытым приглашением: Я полагаю, Максим, что удовольствовал моим ответом даже самые недружественные умы и что холстину свою я отстирал от улик дочиста, а потому теперь, будучи уже в полной безопасности и покончив с Эмилиановыми подозрениями, обращусь к следующему по порядку свидетельству Красса, о котором они тут твердили, что оно-де самоважнейшее.

Ты слышал, как было прочитано по книжечке свидетельство некоего пропойцы и обжоры, этого бесстыжего Юния Красса, будто я у него дома по ночам совершал жертвоприношения вместе с другом моим Аппием Квинтианом, который в ту пору нанимал там себе жилье. Сам Красс обретался тогда в Александрии, однако же говорит, что обо всем-де догадался по факельной золе и по петушиным перьям.

Ежели видел он этот дым собственными своими глазами, то оказался куда глазастее, чем некогда уповал и чаял Улисс,— ибо Улисс долгие годы на чужом берегу тщетно мечтал разглядеть хоть дымок родной земли и не преуспел, а Красс в немногие месяцы своего отсутствия без труда наблюдал этот самый дымок прямо из питейного заведения. Ну, а ежели он сумел унюхать даже запах отечественного дыма, то далеко превзошел остротою чутья всех собак и стервятников — неужто какой пес или коршун мог бы учуять под александрийскими небесами, чем припахивает доносящийся от Эи ветерок?

Конечно, Красс — превеликий транжира и отменный знаток всяческих благовоний, и все же из-за ревностной приверженности его к пьянству, коим он славен по преимуществу, в Александрию к нему скорее мог долететь не дымный запах, но винный дух.

Да он и сам понял, что никто ему не поверит, и поэтому, говорят, продал он еще и вот какое показание — было это в два часа спозаранку, пока еще не успел он ни опохмелиться, ни закусить. Вот он и написал, что обнаружил улику так: Хитро сработано и на диво правдоподобно: Да и касательно Квинтиана тоже — Квинтиана, который держит сейчас мою сторону и которого имя не могу не помянуть я лишний раз ради чести его и славы, ибо дружба его со мною наитеснейшая и ученостью он превосходен и красноречием отличен,— так вот, если бы у Квинтиана к обеду была бы какая-нибудь курятина или если бы он, как тут твердят, распотрошил бы курицу для чародейных надобностей, то, конечно же, у него никак не могло быть в услужении мальчишки, чтобы сгрести все эти перья и вымести за порог!

Да еще и дыму у нас надымило столько, что стены копотью покрылись, а Квинтиан, конечно же, терпел и терпел это безобразие в жилых покоях столько времени, сколько в них обитал. Действительно, на правду не похоже — разве что Красс, воротясь домой, отправился не в жилые покои, но по привычке своей бросился прямиком к кухонному очагу!

И с чего бы это Крассов раб заподозрил, что надымили и накоптили именно ночью? Не по цвету ли сажи? Наверно, ночной дым чернее и в этом его отличие от дневного дыма? И как же столь бдительный и прилежный слуга стерпел, чтобы Квинтиан съехал, не прибравшись в доме? Почему Понтиан, которому было лет 20—25, умер столь рано, в речи прямо не поясняется. Одним из главных доказательств магических действий обвиняемого называлось быстрое согласие Пудентиллы на брак с Апулеем, когда как несколько лет перед этим она отказывалась от всех предложений.

Таким образом, весь процесс в Сабрате был в известной степени театральным представлением, которое, впрочем, могло окончиться для Апулея трагически. Наиболее опасным было обвинение в том, что тот приводил в дом некоего мальчика-раба и вводил его в бессознательное состояние для получения прорицаний, а также обвинение в хранении дома магических и опасных для жизни предметов. Сами составители закона вовсе не имели в виду магию, а просто упорядочили типы умышленного убийства и умышленного же причинения вреда здоровью.

Например, часть 1-я определяла наказание за вооружённое убийство гражданина в черте Рима и в радиусе мили вокруг него. Однако во времена Апулея часть 6-я этого закона часто трактовалась в целях борьбы с неофициальными магами и прорицателями, а ещё позднее для борьбы с религиозным инакомыслием. Статьи lex Cornelia карали смертью, и Апулей особое внимание обратил на опровержение именно этих обвинений, несколько раз упомянув в речи и сам lex Cornelia.

По правилам римского судопроизводства истец и ответчик должны были сами произносить свои речи по памяти, чтение с листа не допускалось. Однако разрешалось заранее заказать речь у опытного юриста или оратора и выучить её наизусть.

Бизнес по написанию таких речей на заказ был весьма развит по всей империи, именно этим занимался в Риме и сам Апулей до возвращения на родину. И истец, и ответчик получали определённое время для произнесения своих речей, ответчик в два раза больше, чем истец. Время отмерялось по водяным часам клепсидре , установленным в зале суда. Документы, представленные сторонами, зачитывались секретарём суда.

На это время водяные часы останавливались затыкались. Один за другим Апулей опровергает выдвинутые обвинения, не упуская случая едко пройтись по обвиняющим. Само решение суда не сохранилось, однако очевидно, что для Апулея всё закончилось благополучно. Для историков огромное значение имеют многочисленные цитаты и ссылки на греческих и латинских поэтов и писателей. Также эта речь даёт точное представление о деталях римского судопроизводства и множество исторических деталей провинциальной жизни Римской империи середины II века н.

There are excerpts from wikipedia on this article and video. Апология Апулей судебная речь Автор: Содержание 1 Время создания 2 Судебный процесс 2. Обвинения Ещё на стадии предварительного расследования обвинение отказалось от соучастия Апулея в смерти пасынка, так как она была вызвана объективными причинами. Слушания По правилам римского судопроизводства истец и ответчик должны были сами произносить свои речи по памяти, чтение с листа не допускалось.

Итог Само решение суда не сохранилось, однако очевидно, что для Апулея всё закончилось благополучно. Однако изображение похоже на то, которое рисуется словами из его речи:

© Крушина - дерево хрупкое Валентин Сафонов 2018. Powered by WordPress